РАССКАЗ
БЕЛЫЙ ВАГОН
Ельня. 30 августа 1943 года.

В день освобождения Ельни мальчик возвращается за игрушечным белым вагоном — и оказывается под завалами вместе с раненым немецким санитаром.

Война разделила их ещё до встречи.
Теперь выбраться они смогут только вместе.

≈ 60 минут чтения
ЧИТАТЬ РАССКАЗ

БЕЛЫЙ ВАГОН

Ельня, Смоленская область. 30 августа 1943 года.

1. ПУСТАЯ КРУЖКА

Больше всего из того утра мне почему-то запомнилась кружка дяди Коли. Память могла бы выбрать что-нибудь поважнее: как били по станции, как обвалился подвал, как я увидел кровь на собственной штанине или как мать смотрела на меня за мгновение до того, как между нами рухнуло перекрытие. Но всё это осталось во мне отдельными кусками, и теперь я не всегда уверен, что помню именно то утро, а не свои поздние воспоминания о нём. Кружку же помню хорошо: жестяную, когда-то синюю, с чёрным ободком, вмятиной сбоку и несколькими чаинками, прилипшими ко дну.

Чай дядя Коля выпил ещё ночью, однако кружку из рук не выпускал. То держал её на колене, то обхватывал обеими ладонями, то подносил к губам и, вспомнив, что пить нечего, снова ставил на колено. В двенадцать лет меня особенно раздражали вещи, назначения которых я не понимал. Пустая кружка дяди Коли была одной из них: я всё ждал, когда он наконец поставит её на пол. Но он не ставил.

В станционном подвале мы сидели с вечера. До войны там держали уголь, старые фонари, ящики с инструментом и железнодорожное добро, которое годами перекладывали из угла в угол, потому что выбросить жалко, а куда применить — никто уже не понимал. Под самым потолком вдоль наружной стены шёл вентиляционный короб. Железо на нём проржавело и в одном месте было залатано жестью от консервной банки. Короб уходил через стену вверх, к продуху над землёй; оттуда тянуло сыростью и свежим воздухом.

Во время обстрелов сюда спускались жители соседних домов, железнодорожники, женщины с детьми — все, кого налёт заставал возле станции. Убежищем подвал называли только потому, что другого поблизости не было.

Накануне по городу прошёл слух, что наши подходят к Ельне. Потом кто-то сказал, что немцы отбили атаку. Ещё через час мужчина, прибежавший со стороны мельницы, уверял, что видел немецкие машины, уходившие на запад. К ночи оказалось, что чуть ли не половина подвала ещё утром знала о скором отступлении немцев, только почему-то никому не сказала.

Дядя Коля сидел, вытянув больную ногу, и тёр большим пальцем вмятину на кружке.

— Я вам говорю, собираются. Ночью у склада грузовики стояли, пушки цепляли. Санитарные машины подогнали, раненых наверху у них полно. Не для красоты же они всю эту суету наводят.

Лида сидела напротив на огромном коричневом чемодане. Выслушала его, поправила платок и сказала:

— Коль, ты их уже вторую неделю провожаешь. Они, бедные, никак не поймут, что ты их домой-то давно проводил. Ты бы лучше утром вышел к путям и рукой показал, куда им драпать.

— Смейся, Лида, смейся. Я-то своими глазами видел.

— Я-то тебе верю. Только не верю, что немцы станут у тебя спрашивать, когда им отсюда уходить.

— Как уйдут, ты же первая скажешь, что я прав был.

— Ой, не скажу.

— Это почему ещё?

— Из принципа, Коль.

Кто-то в темноте засмеялся.

Дядя Коля переждал смех.

— Смейтесь, смейтесь. Немцы уйдут, наши придут, и тоже не с пирогами. Мне свояк рассказывал, он в финскую подвалы чистил: сначала гранату вниз, а уж потом спрашивают, кто там сидит.

— Это какой свояк? Который говорил, что немцы к Новому году уйдут?

— Ну.

— К какому году, Коль?

Дядя Коля сделал вид, что пьёт из пустой кружки.

— Ты лучше ступеньку у входа почини, раз уж командовать фронтом пока не зовут. Вчера опять на ней сам же споткнулся.

— Она такая потому, что у кого-то руки из жопы растут.

— Так прибей как следует.

— Сейчас, что ли?

— Да нет, конечно, сначала войну закончи. А ступенькой потом займёшься.

Теперь засмеялся и дядя Коля и махнул рукой.

Чемодан Лиды раздражал всех, включая саму Лиду. За ночь она раза три объявляла, что бросит его к чёртовой матери, но всякий раз, когда надо было подвинуться, хваталась за него обеими руками и тащила вместе с собой. В чемодане лежали документы, зимнее пальто и рубашки мужа. Муж погиб ещё в сорок первом, под самой Ельней, однако рубашки Лида берегла.

Дома у неё оставался сделанный им шкаф. Одна дверца зимой разбухала и плохо закрывалась, и Лида всё собиралась найти рубанок и подстрогать её, хотя плотничать не умела.

Когда наверху опять далеко загрохотало, она прислушалась и сказала:

— Крышу бы только не сорвало. Если дожди пойдут, шкаф опять поведёт, потом эту дверцу вообще не закроешь.

Дядя Коля посмотрел на неё.

— Там петлю поднять надо. Чуть-чуть. И всё.

— Ты к моему шкафу со своим «чуть-чуть» даже близко не подходи.

Никто не знал, стоял ли ещё её дом или уже нет.

Возле двери женщина чинила ботинок дочери. Девочка лет пяти спала рядом, положив голову на свёрнутое пальто. У ботинка оторвался ремешок, и мать проталкивала иглу через толстую кожу напёрстком. Игла гнулась; женщина выпрямляла её и начинала снова.

Один раз игла всё-таки проскочила и вошла ей в палец. Женщина тихо выругалась. Станционная собака, лежавшая у трубы, подняла голову, посмотрела на неё и снова положила морду на лапы.

Собака появилась возле станции ещё весной и принадлежала понемногу всем. Дядя Коля делился с ней хлебом, когда он был, Лида однажды принесла картофельные очистки. На следующий день собака стащила у неё кусок сала. Лида объявила, что бессовестная тварь отныне может подыхать с голоду. В тот же вечер дала ей половину варёной картофелины.

Мать сидела рядом со мной, прислонившись затылком к стене. До войны она работала санитаркой в железнодорожной амбулатории. При немцах туда не вернулась, но привычка замечать чужую кровь осталась. За ночь она перевязала старику порезанную ладонь, дала женщине возле двери чистую тряпку вместо потерянного платка и трижды потрогала мне лоб. На третий раз я убрал её руку.

— Мам, я совершенно здоров.

— Вот когда сам станешь матерью, тогда будешь решать, сколько раз тебя проверять.

— Я матерью не стану.

Она посмотрела на меня.

— Тогда и спорить со мной не о чем.

Я улыбнулся и снова занялся вагоном.

Он помещался у меня на ладони. Отец сделал его ещё до войны. Довоенную жизнь я помнил отрывками. Помню, вагон сначала был зелёным. Потом отец решил его перекрасить и однажды принёс остатки белой краски с работы. Мать засмеялась и сказала, что белых грузовых вагонов не бывает.

— Значит, наш будет первым, — ответил отец.

Он покрасил крышу и один бок, а закончить не успел.

В июле сорок первого отец ушёл на фронт. В сентябре, когда наши ненадолго отбили Ельню, от него пришло письмо, одно. В октябре вернулись немцы, и больше не пришло ничего. Мать говорила, что через фронт почта не ходит и что, когда наши придут, она всё узнает. Письмо она держала среди документов и перечитывала, думая, что я не вижу.

Остатками краски я докрасил вагон сам. Получилось плохо. На боку сквозь белое проступало зелёное, на крыше застыл толстый наплыв. Мать потом предлагала всё зачистить и покрасить как следует, но я не дал.

Левое заднее колесо заедало ещё при отце. Он снимал ось, вычищал грязь, что-то подгибал кончиком ножа, и несколько дней колесо ходило свободно, а потом снова начинало упрямиться. В то утро оно опять заело, и я долго крутил его, пока не пошло.

В подвале было душно. Пахло угольной пылью, керосином, сырой штукатуркой, мокрой шерстью и людьми, слишком долго сидевшими там, где давно не открывали дверь. Слышно было, как старик в углу старается кашлять потише, как игла скребёт по коже ботинка, как кто-то ворочается на ящике, как собака во сне перебирает лапами по цементу. Иногда мне хотелось, чтобы снова начали стрелять — не близко, конечно, а где-нибудь подальше. Во время обстрела все знали хотя бы одно: надо сидеть и ждать, когда он закончится. А в тишине начинались разговоры о том, где наши, уйдут ли немцы, уцелел ли дом Лиды, и мало-помалу становилось ясно, что никто ничего не знает.

Собака у трубы внезапно подняла голову. Почти одновременно дядя Коля поставил кружку на пол.

Первый снаряд ударил куда-то за путями. Пол дрогнул, лампа качнулась и ударилась о балку, женщина возле двери накрыла собой спящую девочку. Второй ударил ближе. Мать притянула меня к себе и закрыла голову рукой. Я хотел сказать, что её ладонь вряд ли поможет, если на нас свалится станция, но сверху посыпалась штукатурка, и стало не до рассуждений.

Потом попали в само здание. Самого взрыва я почти не услышал. Загрохотало всё сразу: потолок, стены, труба за спиной, ящики. Лампа погасла, вспыхнула снова. Возле лестницы от стены отлетел кирпич. Наверху что-то тяжело рухнуло, и на несколько секунд в подвале стало так тихо, что я услышал, как кто-то возле двери втянул воздух. Потом закричала женщина.

Мать поднялась прежде, чем дядя Коля успел что-то сказать. Снаружи донёсся мужской крик, потом ещё один. Я схватил её за рукав.

— Мам, ты куда? Сейчас опять начнут бомбить.

— Наверху кого-то задело. Я помогу и сразу вернусь.

— А если опять рядом попадут?

Мать высвободила рукав.

— Поэтому ты останешься здесь. За мной не ходи, с дядей Колей побудь и хоть один раз сделай ровно то, что я тебя прошу. Хорошо?

Она ушла наверх. Я полез было следом, но дядя Коля перегородил проход ногой.

— Даже не начинай, малец. Матери сейчас тебя только не хватало. Сиди возле меня, пока она не вернётся, и не чирикай.

Некоторое время над нами стреляли, бегали, кричали. Кто-то спустился и сказал, что возле входа людей зацепило. Дядя Коля выругался и пошёл помогать; Лида подхватила чемодан и поднялась следом. Мать не возвращалась. Я смотрел на лестницу, пока глаза не начали слезиться от пыли, потом взял вагон и снова стал возиться с колесом.

Первым вернулся дядя Коля, таща Лидин чемодан под мышкой. Ручка оторвалась. Лида шла следом без платка и придерживала ладонью волосы.

— Уходят всё-таки твои немцы, Коль. Можешь считать, что ты их наконец уговорил.

Дядя Коля остановился посреди подвала.

— Какие это мои? Я тебе с ночи одно и говорю: уходят твари.

— Ты говори потише, а то передумают.

Он посмотрел на неё, понял, что спорить бесполезно, и потащил чемодан дальше.

Следом спустилась мать. На щеке у неё лежала полоса копоти, рукав был в крови. Я сразу уставился на кровь.

— Это не моя, — сказала она ещё издали.

Подойдя, она осмотрела моё лицо, руки, плечи и только после этого спросила, всё ли цело.

— Мам, я всё это время здесь сидел. Что со мной может случиться?

— С тобой, друг мой ситный, может случиться всё что угодно именно тогда, когда ты спокойно сидишь на месте.

Снаружи ещё стреляли, но взрывы постепенно уходили дальше. В самом здании, наоборот, становилось опаснее. После последнего попадания над лестницей треснула кладка, сверху несколько раз осыпались кирпичи. От входа крикнули, что людей надо выводить: перекрытие держится на соплях.

Дядя Коля поднялся первым.

— Давайте на выход, пока нас тут всех не завалило.

Лида подхватила чемодан, женщина разбудила девочку. В подвале сразу стало тесно от суеты: люди хватали вещи, будили детей, помогали старикам добраться до лестницы.

У нижней ступеньки дядя Коля вдруг оглянулся на кружку, оставленную возле стены. Я был уверен, что он вернётся за ней, но он только посмотрел и пошёл дальше.

Мать взяла меня за руку и потащила к выходу; вагон я держал в другой. До лестницы оставалось несколько шагов, когда он выскользнул, ударился об пол, и я обернулся.

Вагон лежал позади, шагах в четырёх. Белая крыша была в пыли, одно колесо ещё крутилось.

Я дёрнулся назад. Мать удержала меня и тоже увидела игрушку.

— Даже не думай. Сейчас же идём наверх.

— Мам, вот же он. Пару шагов, и я сразу обратно.

— Я прекрасно вижу, сколько там шагов.

Я ещё раз оглянулся. Мать сжала мою руку.

— Я знаю, кто его сделал. Именно поэтому и говорю: оставь. Здесь всё сейчас может рухнуть, ты понимаешь это?

Мы пошли к лестнице. Сверху крикнули, чтобы люди выходили скорее: у входа снова осыпалась стена. Мать на мгновение обернулась на голос.

Пару шагов. Разве это много?

Я вырвал руку и метнулся к вагону прежде, чем мать успела меня схватить. Накрыл ладонью белую крышу.

Снаряд ударил совсем рядом. Здание тряхнуло так, что пол ушёл из-под ног. Лампа погасла, а перекрытие над лестницей просело с тяжёлым деревянным треском. Мать бросилась ко мне.

С потолка посыпались кирпичи и доски. Один обломок ударил в плечо, и меня развернуло, другой острым краем пришёлся ниже колена. Я упал на бок, прижимая вагон к груди. Над лестницей что-то лопнуло, балка сорвалась с опоры, и перекрытие рухнуло между мной и матерью.

Сверху вместе с досками провалился человек; я успел увидеть только сапог и серый рукав, прежде чем всё заволокло пылью. Вокруг падали кирпичи, скрежетало железо. Я закрыл голову руками. Ниже колена жгло. Штанина прилипла к ноге, но в темноте я ещё не видел почему.

Кто-то кричал моё имя — кажется, мать. Я открыл рот, но вместо крика вдохнул пыль с песком.

Перед тем как всё исчезло, я увидел кружку дяди Коли. Она лежала на боку среди кирпичей, там, где он её оставил.

2. ФРИЦ

Первой, когда я очнулся, вернулась боль в ноге. Несколько секунд ничего другого не существовало: ни подвала, ни матери, ни обстрела — только боль ниже колена. Потом появился холодный камень под щекой, пыль во рту, тяжесть в груди, и я вспомнил мать.

Свет шёл сверху, из трещины над завалом, серый и ровный, как днём в сарае. Я позвал мать. Крик ушёл в завал, где-то глухо отозвался, и сверху посыпалась мелкая крошка. Ответа не было. Я набрал воздуху, чтобы позвать ещё раз, но увидел, как с края балки струйкой идёт пыль, и замолчал.

Вагон лежал под грудью. Я вытащил его и провёл пальцем по крыше. На боку появилась царапина, но игрушка была цела. Только после этого я услышал стон справа.

В нескольких шагах от меня лежал фриц.

Серую форму я узнал сразу. За два года мы научились узнавать её издалека — по цвету, по сапогам, по ремню. Немцы были на станции, в комендатуре, возле складов, на дорогах. Они забирали яйца и картошку, могли остановить человека на улице и долго рассматривать документы просто потому, что им захотелось. Возле рынка они повесили двоих мужчин, и мать после этого три дня водила меня другой дорогой, хотя виселицу оттуда всё равно было видно.

На рукаве у фрица была белая повязка с красным крестом, но сначала я увидел кобуру. Возле моей руки лежал обломок кирпича. Я взял его.

Фриц заметил. Он был старше, чем мне показалось сначала, может быть, лет тридцати пяти. Лицо серое от пыли, волосы мокрые на лбу. Он попробовал пошевелиться, поморщился, потом медленно поднял пустую ладонь и что-то сказал.

— Не понимаю.

Фриц показал на мою ногу. Штанина ниже колена была прорезана краем кирпича и потемнела от крови. Пока я не посмотрел, нога просто болела. От вида собственной крови меня затошнило.

Фриц коснулся красного креста на рукаве, затем кивнул на санитарную сумку у стены. Я добрался до неё ползком, стараясь не опираться на больную ногу. Под ладонями хрустело стекло. Один раз задел вагоном пол и остановился, чтобы сунуть его за пояс.

Когда я передал сумку, фриц посмотрел на кирпич у меня в руке и медленно расстегнул кобуру. Пальцы сами вцепились в кирпич, острый край врезался в ладонь. Он достал пистолет, вынул магазин и положил оружие на пол, подальше от себя. Магазин убрал в карман. Я ногой подвинул пистолет так, чтобы он лежал между нами. После этого фриц поманил меня ближе.

Он разрезал штанину и промыл рану. От лекарства защипало так, что я дёрнул ногой и чуть не ударил его в грудь.

— Сам попробуй сидеть спокойно, когда тебе этим прямо в мясо льют.

Слов он не понял, но тон понял.

Перевязывал быстро и уверенно, хотя правая рука слушалась хуже левой. Закончив, просунул пальцы под бинт, проверяя, не слишком ли туго, и посмотрел мне в лицо. Мать делала так же. Я отвернулся и стал разглядывать пистолет.

Фриц поднял большой палец.

— Не знаю, чему ты радуешься, но перевязал вроде нормально.

Он кивнул.

В углу стояло ведро с водой, которое ещё вчера принёс дядя Коля, рядом валялась алюминиевая кружка без ручки. Я зачерпнул воды и передал фрицу. Он сделал несколько глотков и вернул, хотя по лицу было видно, что хотел ещё. Я допил.

Мы сидели напротив друг друга, каждый у своей стены, а между нами лежали пистолет и половина кирпича.

Снаружи гремело, иногда далеко, иногда так близко, что по стенам проходила дрожь. Фриц прислушивался к каждому удару. Я показал наверх.

— Это наши подходят. Русские.

Он не понял. Я ткнул пальцем примерно на восток.

— Русские. Солдаты. Наши.

Это слово он узнал. Глянул в сторону завала, потом на оружие и что-то сказал. Лицо у него изменилось.

Если наши придут, меня вытащат. Что будет с ним, я не знал.

Он закрыл глаза. Я потянулся к кирпичу, но фриц почти сразу снова посмотрел на меня — устало, без всякой угрозы. Рука у меня осталась на кирпиче, и некоторое время мы так и сидели.

Где-то над нами застучало. Я закричал, позвал мать, дядю Колю, кого угодно. Фриц тоже поднял голову. Стук повторился, потом что-то тяжело осыпалось, и всё стихло. Я уже набрал воздуху, но фриц указал на потолок: из трещины медленно сыпалась извёстка.

— Ладно. Вижу.

Когда пыль улеглась, мы осмотрели подвал. Лестницы больше не было. На её месте лежали доски, земля, куски штукатурки. Часть помещения оказалась отрезана совсем. У одной стены сохранился угол, над ним — кусок потолка и вентиляционный короб.

Фриц попытался сесть удобнее, и я увидел у него сбоку кровь. Похоже, при падении его задело кладкой. Я кивнул на санитарную сумку. Фриц показал на свою правую руку, потом на меня.

— Ты хочешь, чтобы теперь я тебя перевязывал?

Он кивнул.

Пришлось перевязывать. Я делал это впервые. Он показывал, куда класть марлю и как вести бинт. С первого раза я затянул слишком сильно; фриц поморщился и схватил меня за запястье.

— Больно?

Он ослабил мои пальцы на бинте.

— Понял.

Руки всё равно дрожали, бинт цеплялся за пуговицы, марля норовила съехать. Фриц видел это, но не торопил. Когда мы закончили, он лёг и долго смотрел в потолок. Потом достал из внутреннего кармана фотографию и протянул мне.

На ней были женщина, мальчик и маленькая девочка. Женщина сидела, девочка стояла возле её колена, мальчик чуть в стороне, засунув одну руку за спину. Девочка смотрела куда-то вбок, мимо объектива.

Фриц коснулся ладонью груди.

— Erich.

Я не сразу понял.

— Это тебя так зовут? Эрих?

Он повторил имя медленнее. Я назвал своё. Эрих повторил неправильно, я поправил, он попробовал ещё раз и опять ошибся.

— Ладно, сойдёт.

Он усмехнулся, хотя понять мог разве что по моему лицу.

Я ещё раз взглянул на фотографию. Крест на рукаве, женщина, двое детей — и такая же серая форма, как у тех, возле рынка. Я отдал снимок и вытер пальцы о штаны.

Позже Эрих задремал. Сначала я сидел тихо, но мне показалось, что он слишком долго не делает вдох.

— Эрих.

Он не открыл глаз.

— Эрих, ты там не вздумай помирать. Я один здесь сидеть не собираюсь.

Он открыл глаза и недовольно сморщился.

— Вот и хорошо. Сердись сколько хочешь, только дыши.

Эрих заметил вагон у меня за поясом. Я достал игрушку. Он протянул руку, но не взял, пока я сам не передал. Осмотрел белую крышу, зелёные пятна под краской, покрутил колёса. Левое заднее заело, и он попробовал освободить его ногтем. Я сразу забрал вагон.

— Не трогай. Оно и у отца всё время заедало.

Эрих убрал руку. Я показал на игрушку, потом махнул куда-то за стену.

— Отец сделал. Папа.

Слово «папа» Эрих, видимо, понял. Он снова достал фотографию и указал на мальчика.

Я долго его разглядывал. Почему-то захотелось узнать, есть ли у него игрушка, сделанная отцом. Может быть, деревянная машина или кораблик. Может быть, Эрих вообще ничего не умел делать из дерева. На фотографии этого видно не было.

Я вернул снимок и снова стал крутить левое колесо.

3. МОРЕ

Немного погодя я снова стал разглядывать завал у лестницы. Мне казалось, что его можно разобрать. Теперь я не знаю, действительно ли рассчитывал выбраться или просто не мог сидеть без дела.

Возле бывшей лестницы оставалась щель. За досками виднелся край тяжёлой балки. Если приподнять её хотя бы немного, можно было выдернуть нижнюю доску, а дальше, как мне казалось, должен был открыться проход.

Эрих сразу увидел, куда я смотрю. Покачал головой и показал на трещину, уходившую по кладке.

— Да вижу я.

Он снова покачал головой. Я показал пальцами: совсем чуть-чуть.

— Вот настолько подниму. Доску вытащу и сразу отпущу. Ферштейн?

Эрих посмотрел на мои пальцы и решительно мотнул головой.

Меня это разозлило. Он лежал у стены, раненый, плохо двигался и пытался решать, что мне делать. Я нашёл крепкий обломок доски и сунул под балку. Эрих потянулся и схватил меня за рукав.

— Слышь, отпусти. Я только попробую.

Он держал крепче, чем я ожидал. Я рванул руку на себя. Балка была здесь, передо мной. Был край, под который можно сунуть доску. Можно было нажать и посмотреть, что получится. Я навалился на рычаг.

Сначала всё пошло именно так, как я рассчитывал. Балка чуть приподнялась, на палец или два, и нижняя доска шевельнулась. Я успел обернуться к Эриху.

— Видишь? Получается.

Трещина в кладке разошлась.

Эрих крикнул. Я отпустил доску, но поздно: сверху посыпался кирпич. Он дёрнул меня на себя и успел прикрыть плечом. Один обломок ударил меня по спине, другой пришёлся ему в бок, туда, где уже была повязка.

Когда всё стихло, Эрих лежал согнувшись, и на бинте быстро проступала кровь. Я подполз и схватил его за плечо.

— Эрих, ты живой там? Я сейчас всё сделаю, ты только показывай.

Санитарная сумка отлетела к стене. Я принёс её, достал ножницы, уронил, поднял, нашёл марлю. Эрих говорил по-немецки и показывал, что делать, но голос становился всё тише.

Кровь шла сильнее, чем в первый раз. Я подкладывал марлю, бинтовал, снова подкладывал. Несколько раз всё делал не так, и Эрих поправлял меня движением левой руки. Потом побелел и закрыл глаза. Я позвал его, подождал и тряхнул за плечо.

— Эрих, да открой ты глаза! Ну пожалуйста. Я больше к этой проклятой балке не полезу, честно. Только открой.

Он очнулся не сразу. Смотрел на меня, не узнавая, потом увидел балку. Я поднял руку и снова показал пальцами: совсем чуть-чуть. Эрих глянул и медленно развёл свои два пальца гораздо шире.

Я засмеялся.

— Ну прости. Я ж не нарочно.

Он тоже рассмеялся, но тут же схватился за бок, и меня разобрало ещё сильнее. Через минуту мы оба замолчали. К лестнице я больше не полез.

Мы перетащили воду ближе. Эрих пил понемногу и следил, чтобы оставалось мне. Потом начал всё чаще закрывать глаза. Сначала я не мешал ему спать, но заметил, что между вдохами проходит слишком много времени, и дёрнул за рукав.

— Ты сейчас не спи. Выберемся — тогда хоть сутки проспишь, а пока придётся меня терпеть.

Эрих посмотрел на меня и глаза не закрыл.

Тогда я стал рассказывать. Сначала про дядю Колю: как прошлой зимой он полез чинить трубу в одном доме, а вернулся через соседний чердак, потому что лестницу за это время кто-то утащил на дрова. Потом про Лиду и шкаф её мужа, про станционную собаку, которая украла сало и после этого всё равно получила картошку. Эрих почти ничего не понимал, но, пока я говорил, смотрел на меня и не закрывал глаз.

Потом я заговорил об отце.

— Вагон он сделал. Я тебе уже говорил. Он вообще рукастый был, почти всё мог. Только это колесо почему-то так и не победил.

А потом рассказал, будто однажды мы с отцом ездили к морю. На море я никогда не был.

Сначала мне просто нужно было говорить подольше. Я сказал, что отец снял ботинки, потому что в них набился песок, и пошёл по берегу босиком. Потом появился деревянный дом, возле которого мы ели рыбу. Отец никак не мог разжечь сырые щепки, обжёг палец о котелок и выругался, а я засмеялся. У дома появилась зелёная дверь. Рыба оказалась костлявая. Ветер уносил газету, отец бегал за ней по песку и сердился.

Чем дольше я рассказывал, тем яснее всё это видел. Отец закатал штаны, газету наконец прижал ладонью к земле, потом нашёл маленькую ракушку и отдал мне. Когда мы вернулись, мать вытряхивала песок из наших вещей и ругалась.

Я знал, что этого не было. И всё-таки, пока говорил, мне хотелось запомнить именно так.

Эрих слушал, не перебивая. Наверное, понимал только слово «папа» и то, что я время от времени показывал на вагон.

Возле стены лежала половинка деревянной прищепки с ржавым куском проволоки. Пока говорил, я вертел её в пальцах. Когда заболело горло, я замолчал и бросил деревяшку возле ведра. Позже Эрих поднял её, повертел и положил в карман.

Мы сидели у стены, когда я почувствовал прохладу на щеке и поднял голову. Под потолком вдоль наружной стены шёл тот самый вентиляционный короб, который я видел ещё до обвала. Часть железа сорвало, но дальше он уходил сквозь кладку вверх, к продуху над землёй.

— Эрих, глянь туда.

Он посмотрел на короб, потом на меня и сразу поднял ладонь, предупреждая очередную затею.

— Да ладно. Я туда не полезу.

Эрих свёл ладони, показывая ширину: короб был слишком узким для человека. Я уже хотел отвернуться, когда взгляд упал на вагон. Эрих проследил за ним и снова посмотрел на короб.

На этот раз головой не покачал.

4. Ф

Сорванный край короба приходился почти под потолок, но у наружной стены пол поднимался ступенью. Я подтащил ящик, встал на него и заглянул внутрь. Короб уходил сквозь толстую стену к продуху, и в самом конце было светло — так видно небо, если летом заглянуть в печную трубу, пока печь не топят и мать не смотрит. Дно шло под уклон к нам. Я положил на ржавое железо гайку, найденную в мусоре, и она тут же скатилась обратно мне в ладонь, как будто только этого и ждала.

Эрих показал на длинную рейку от разбитого ящика, потом на вторую, покороче. По отдельности не хватало ни одной, вместе они почти доставали до света. Связать их было нечем. Мы посмотрели друг на друга, потом, оба сразу, на мой ранец.

Одна лямка надорвалась при обвале и держалась только снизу. В ранце лежали хлеб, тетрадь, карандаш, ложка и запасные носки, которые мать заставила взять вечером; я тогда долго доказывал ей, что во время обстрела носки никого не спасут. Ранец был ещё довоенный, и мать берегла его так, словно я в нём когда-нибудь снова пойду в школу. Я подержал его на коленях и всё-таки отдал.

Эрих отрезал лямку ножницами из санитарной сумки — аккуратно, у самого шва, как отрезают бинт. Мы наложили рейки концами друг на друга, я обмотал место соединения и затянул узел, каким дядя Коля вязал мешки. Стоило потянуть — рейки разъехались. Дядя Коля, как выяснилось, вязал мешки плохо, просто раньше этого никто не проверял. Эрих забрал у меня лямку. Правая рука у него почти не слушалась, поэтому он прижимал рейки коленом и затягивал левой, а когда я сунулся помочь, отмахнулся.

Помню его руки: грязь под ногтями, содранную кожу на костяшке и два пальца правой руки, которые почти не сгибались.

Теперь рейка доставала далеко. Я снова пустил гайку в короб и погнал её вверх. На первом шве она зацепилась, я отвёл её назад, поменял нажим, и она перескочила. Дальше железо было ровнее. Гайка становилась всё меньше, блеснула у самого выхода и пропала, и почти сразу снаружи звякнуло о камень. Эрих улыбнулся и кивнул на вагон.

Вагон входил в короб с запасом, и сверху ещё оставалось место для свёртка. Поставленный на железо, он сразу скатился мне в руку. Протолкнуть его рейкой мы могли, но если он застрянет посередине или ляжет набок, рукой его уже не достать. Эрих молча потянулся ко второй лямке, и на этот раз я понял сразу. До выхода её всё равно не хватало, и я развязал шнурок на ботинке. Шнурок привязали к задней стенке вагона, к шнурку — лямку. Выходило чуть длиннее короба, и свободный конец оставался у нас. Так я остался с ботинком без шнурка и ранцем без лямок. Увидь это мать, она бы многое сказала, и про носки тоже.

Эрих привалился к стене и закрыл глаза. Я вырвал из тетради лист и крупно написал:

«ПОМОГИТЕ».

Дальше надо было написать про него. Карандаш сам вывел «Ф», и я остановился.

Наверху были наши. А вспомнился мне Колин свояк, которого я в глаза не видел: сначала гранату вниз, потом спрашивают, кто там. Лида тогда смеялась. Если наверху прочтут, что в подвале немец, спрашивать могут и не стать. А граната упадёт на нас обоих.

Я зачеркнул «Ф» и ниже написал: «НАС ДВОЕ. ОДИН РАНЕН».

«Бережёного Бог бережёт», — подумал я, пока выводил буквы, и ещё раз, на всякий случай, когда Эрих открыл глаза. Так говорила Лида, когда прятала от немцев сало, и мне тогда казалось, что это про сало.

Я показал ему записку, хотя по-русски он всё равно не читал, потом ткнул пальцем в него и в короб. Он понял по-своему: полез во внутренний карман и достал документы. Я покачал головой — они ведь могли и не вернуться. Эрих всё равно положил их поверх записки и подвинул ко мне.

На фотографии в документе он был без пыли и крови, в чистой форме, причёсанный. Тот же человек, но таким я его уже почти не представлял. Ниже шли немецкие слова и печать с орлом.

Эрих снова закрыл глаза. Я завернул записку в марлю и стал привязывать свёрток к крыше вагона. Документы лежали у меня на колене. Я их не прятал — просто, когда узел был затянут, они оказались в ранце, под тетрадью и носками.

Когда Эрих открыл глаза, белый свёрток уже был на крыше. Он посмотрел на него и кивнул.

Я провёл вагоном у самого входа, проверяя, не цепляется ли марля за железо, поставил его в короб и завёл рейку за заднюю стенку. Шнурок лёг следом, за ним потянулась лямка. Свободный конец я оставил у себя и толкнул.

Вагон пошёл вверх — сначала целиком, потом одна белая крыша со свёртком. Рейка скребла по ржавчине, шнурок понемногу уходил за ней. На первом шве колёса стукнули о выступ и встали. Я нажал сильнее, они не перескочили, и я уже собрался навалиться на рейку обеими руками, когда с кладки возле короба посыпалась серая пыль. Такую же я видел у балки перед тем, как рухнул потолок. Я отдёрнул руки.

Эрих не шевелился и смотрел на меня.

Я потянул лямку. Шнурок натянулся, вагон послушно откатился на несколько сантиметров. Я сдвинул рейку ближе к краю и толкнул снова, почти без нажима. Одно колесо поднялось на шов, потом второе.

Эрих поднял руку и развёл два пальца: совсем чуть-чуть.

— Ага, помню.

Дальше пошло медленно. Застревал вагон — я откатывал его, менял упор и толкал снова. Отец называл это «уговаривать»: так у него уговаривались дверь сарая, примус и это самое колесо. Следующий шов дался со второй попытки, ещё один с первой. Один раз я обернулся: у Эриха были закрыты глаза.

— Эрих, ты чего там?

Он открыл их не сразу, но открыл. Я кивнул на короб: белая крыша была уже далеко.

Перед самым выходом передняя часть вагона вошла в свет. Я перехватил рейку за конец и подал вперёд осторожно, чтобы игрушка не вывалилась наружу и не покатилась по камням, и слегка потянул лямку. Она сразу натянулась — вагон стоял на колёсах. Ещё чуть-чуть, и снаружи оказались передние колёса, белая крыша и свёрток, а задняя часть осталась внутри. Дальше я толкать не стал.

Вытащил рейки, слез и положил свободный конец лямки на край ящика, прямо под отверстием: до пола он не доставал.

Только теперь я заметил, как тяжело дышит Эрих. Пока мы возились с вагоном, он сполз ниже и сидел, привалившись плечом к стене. Крови на повязке больше не стало, но лицо было совсем белое.

— Только бы увидели.

Эрих посмотрел на короб и прикрыл глаза. Я сел рядом так, чтобы видеть конец лямки, а ранец положил с другой стороны от себя, подальше от него. Снаружи ещё стреляли, но уже дальше от станции, и иногда железо короба отзывалось тонким дребезгом. Где-то за стеной капала вода.

Если вагон найдут, лямка сдвинется первой.
Сорванный край короба приходился почти под потолок, но у наружной стены пол поднимался ступенью. Я подтащил ящик, встал на него и заглянул внутрь. Короб уходил сквозь толстую стену к продуху, и в самом конце было светло — так видно небо, если летом заглянуть в печную трубу, пока печь не топят и мать не смотрит. Дно шло под уклон к нам. Я положил на ржавое железо гайку, найденную в мусоре, и она тут же скатилась обратно мне в ладонь, как будто только этого и ждала.

Эрих показал на длинную рейку от разбитого ящика, потом на вторую, покороче. По отдельности не хватало ни одной, вместе они почти доставали до света. Связать их было нечем. Мы посмотрели друг на друга, потом, одновременно, на мой ранец.

Одна лямка надорвалась при обвале и держалась только снизу. В ранце лежали хлеб, тетрадь, карандаш, ложка и запасные носки, которые мать заставила взять вечером; я тогда долго доказывал ей, что во время обстрела носки никого не спасут. Ранец был ещё довоенный, и мать берегла его так, словно я в нём когда-нибудь снова пойду в школу. Я подержал его на коленях и всё-таки отдал.

Эрих отрезал лямку ножницами из санитарной сумки — аккуратно, у самого шва, как отрезают бинт. Мы наложили рейки концами друг на друга, я обмотал место соединения и затянул узел, каким дядя Коля вязал мешки. Стоило потянуть — рейки разъехались. Дядя Коля, как выяснилось, вязал мешки плохо, просто раньше этого никто не проверял. Эрих забрал у меня лямку. Правая рука у него почти не слушалась, поэтому он прижимал рейки коленом и затягивал левой, а когда я сунулся помочь, отмахнулся.

Помню его руки: грязь под ногтями, содранную кожу на костяшке и два пальца правой руки, которые почти не сгибались.

Теперь рейка доставала далеко. Я снова пустил гайку в короб и погнал её вверх. На первом шве она зацепилась, я отвёл её назад, поменял нажим, и она перескочила. Дальше железо было ровнее. Гайка становилась всё меньше, блеснула у самого выхода и пропала, и почти сразу снаружи звякнуло о камень. Эрих улыбнулся и кивнул на вагон.

Вагон входил в короб с запасом, и сверху ещё оставалось место для свёртка. Поставленный на железо, он сразу скатился мне в руку. Протолкнуть его рейкой мы могли, но если он застрянет посередине или ляжет набок, рукой его уже не достать. Эрих молча потянулся ко второй лямке, и на этот раз я понял сразу. До выхода её всё равно не хватало, и я развязал шнурок на ботинке. Шнурок привязали к задней стенке вагона, к шнурку — лямку. Выходило чуть длиннее короба, и свободный конец оставался у нас. Так я остался с ботинком без шнурка и ранцем без лямок. Увидь это мать, она бы многое сказала, и про носки тоже.

Эрих привалился к стене и закрыл глаза. Я вырвал из тетради лист и крупно написал:

«ПОМОГИТЕ».

Дальше надо было написать про него. Карандаш сам вывел «Ф», и я остановился.

Наверху были наши. А вспомнился мне Колин свояк, которого я в глаза не видел: сначала гранату вниз, потом спрашивают, кто там. Лида тогда смеялась. Если наверху прочтут, что в подвале немец, разбираться никто не станет. А граната упадёт на нас обоих.

Я зачеркнул «Ф» и ниже написал: «НАС ДВОЕ. ОДИН РАНЕН».

«Бережёного Бог бережёт», — подумал я, пока выводил буквы, и ещё раз, на всякий случай, когда Эрих открыл глаза. Так говорила Лида, когда прятала от немцев сало, и мне тогда казалось, что это про сало.

Я показал ему записку, хотя по-русски он всё равно не читал, потом ткнул пальцем в него и в короб. Он понял по-своему: полез во внутренний карман и достал документы. Я покачал головой — они ведь могли и не вернуться. Эрих всё равно положил их поверх записки и подвинул ко мне.

На фотографии в документе он был без пыли и крови, в чистой форме, причёсанный. Тот же человек, но таким я его уже почти не представлял. Ниже шли немецкие слова и печать с орлом.

Эрих снова закрыл глаза. Я завернул записку в марлю и стал привязывать свёрток к крыше вагона. Документы лежали у меня на колене. Я их не прятал — просто, когда узел был затянут, они оказались в ранце, под тетрадью и носками.

Когда Эрих открыл глаза, белый свёрток уже был на крыше. Он посмотрел на него и кивнул.

Я провёл вагоном у самого входа, проверяя, не цепляется ли марля за железо, поставил его в короб и завёл рейку за заднюю стенку. Шнурок лёг следом, за ним потянулась лямка. Свободный конец я оставил у себя и толкнул.

Вагон пошёл вверх — сначала целиком, потом одна белая крыша со свёртком. Рейка скребла по ржавчине, шнурок понемногу уходил за ней. На первом шве колёса стукнули о выступ и встали. Я нажал сильнее, они не перескочили, и я уже собрался навалиться на рейку обеими руками, когда с кладки возле короба посыпалась серая пыль. Такую же я видел у балки перед тем, как рухнул потолок. Я отдёрнул руки.

Эрих не шевелился и смотрел на меня.

Я потянул лямку. Шнурок натянулся, вагон послушно откатился на несколько сантиметров. Я сдвинул рейку ближе к краю и толкнул снова, почти без нажима. Одно колесо поднялось на шов, потом второе.

Эрих поднял руку и развёл два пальца: совсем чуть-чуть.

— Ага, помню.

Дальше пошло медленно. Застревал вагон — я откатывал его, менял упор и толкал снова. Отец называл это «уговаривать»: так у него уговаривались дверь сарая, примус и это самое колесо. Следующий шов дался со второй попытки, ещё один с первой. Один раз я обернулся: у Эриха были закрыты глаза.

— Эрих, ты чего там?

Он открыл их не сразу, но открыл. Я кивнул на короб: белая крыша была уже далеко.

Перед самым выходом передняя часть вагона вошла в свет. Я перехватил рейку за конец и подал вперёд осторожно, чтобы игрушка не вывалилась наружу и не покатилась по камням, и слегка потянул лямку. Она сразу натянулась — вагон стоял на колёсах. Ещё чуть-чуть, и снаружи оказались передние колёса, белая крыша и свёрток, а задняя часть осталась внутри. Дальше я толкать не стал.

Вытащил рейки, слез и положил свободный конец лямки на край ящика, прямо под отверстием: до пола он не доставал.

Только теперь я заметил, как тяжело дышит Эрих. Пока мы возились с вагоном, он сполз ниже и сидел, привалившись плечом к стене. Крови на повязке больше не стало, но лицо было совсем белое.

— Только бы увидели.

Эрих посмотрел на короб и прикрыл глаза. Я сел рядом так, чтобы видеть конец лямки, а ранец положил с другой стороны от себя, подальше от него. Снаружи ещё стреляли, но уже дальше от станции, и иногда железо короба отзывалось тонким дребезгом. Где-то за стеной капала вода.

Если вагон найдут, лямка сдвинется первой.

5. ЖДИТЕ

Теперь белая крыша торчала снаружи, конец лямки лежал на краю ящика, и оставалось только ждать.

Я сел возле Эриха так, чтобы видеть и его, и ящик. После возни с вагоном он заметно сдал: голова всё чаще опускалась на грудь, дыхание стало тяжёлым и неровным. Один раз он открыл глаза и поймал меня на том, что я смотрю ему в лицо.

— Не спи. Слышишь? Я тебе про собаку ещё не всё рассказал.

Слов он не понял, но откинул голову к стене и смотрел на меня, пока хватило сил. Потом веки поползли вниз сами. Про собаку я так и не начал.

Снаружи бой постепенно менялся. Тяжёлых разрывов почти не стало, зато чаще слышались короткие очереди, отдельные выстрелы и голоса. Совсем рядом прошла машина: двигатель загудел возле стены, в кузове что-то звякнуло, и звук быстро ушёл к путям. Позже несколько человек пробежали мимо продуха. Сапоги я услышал так отчётливо, что невольно приподнялся, но лямка лежала неподвижно. Кто-то только что был в нескольких шагах от белого вагона и прошёл мимо.

Я хотел крикнуть в короб, но вспомТеперь белая крыша торчала снаружи, конец лямки лежал на краю ящика, и оставалось только ждать.

Я сел возле Эриха так, чтобы видеть и его, и ящик. После возни с вагоном он заметно сдал: голова всё чаще опускалась на грудь, дыхание стало тяжёлым и неровным. Один раз он открыл глаза и поймал меня на том, что я смотрю ему в лицо.

— Не спи. Слышишь? Я тебе про собаку ещё не всё рассказал.

Слов он не понял, но откинул голову к стене и смотрел на меня, пока хватило сил. Потом веки поползли вниз сами. Про собаку я так и не начал.

Снаружи бой постепенно менялся. Тяжёлых разрывов почти не стало, зато чаще слышались короткие очереди, отдельные выстрелы и голоса. Совсем рядом прошла машина: двигатель загудел возле стены, в кузове что-то звякнуло, и звук быстро ушёл к путям. Позже несколько человек пробежали мимо продуха. Сапоги я услышал так отчётливо, что невольно приподнялся, но лямка лежала неподвижно. Кто-то только что был в нескольких шагах от белого вагона и прошёл мимо.

Я хотел крикнуть в короб, но вспомнил, как после моего крика с потолка посыпалась извёстка, и остался сидеть.

Потом со стороны путей донеслось протяжное «ура». Один голос подхватил другой, крик покатился дальше.

— Слышишь? Наши. Русские идут. Они уже здесь!

Эрих поднял голову. Слово «русские» он знал. Он посмотрел на стену, за которой шёл бой. Я ждал наших два года. Эрих сидел в немецкой форме и не знал, кто спустится сюда первым.

Он перевёл взгляд на пистолет, достал из кармана магазин, который всё это время держал при себе, и несколько секунд подержал на ладони. Дотянулся, положил его рядом с пистолетом и отодвинул ещё дальше, к стене.

Я смотрел на него. Эрих встретился со мной взглядом и промолчал. Через некоторое время он полез во внутренний карман и замер.

— Там они. Вместе с запиской.

Он провёл ладонью по пустому карману и посмотрел на короб. Я кивнул наверх. Эрих кивнул в ответ, потом пальцами проверил другой карман, где лежала фотография, и снова прислонился к стене.

Мне хотелось сказать ему, что наши разберутся и ничего с ним не случится. Я уже открыл рот, но промолчал. Я этого не знал.

Есть захотелось сразу и сильно. Я подтянул ранец и приоткрыл его ровно настолько, чтобы пролезла рука. Пальцы сначала задели жёсткий переплёт под тетрадью, потом нашли хлеб. Я разломил его пополам. Эрих взял свою половину и съел её в три укуса, почти не жуя, не глядя на меня. Потом заметил, что моя ещё целая, и отвернулся к стене.

Эрих прикрыл глаза. Я подождал несколько вдохов. После очередного выдоха пауза затянулась, и я тронул его за плечо. Глаза открылись не сразу; сначала он смотрел мимо меня, потом взгляд стал осмысленным. По краю бинта проступило новое тёмное пятно. Кровь шла несильно, но отходить от него надолго я больше не хотел.

Дальше время запомнилось плохо. Полоса света из трещины переползла со стены на пол и лежала теперь у самых сапог Эриха. Сверху проходили люди, кто-то выкрикивал фамилии, заводили и глушили машины. Один человек остановился у самого продуха: я слышал его кашель и скрип сапога по земле, потом шаги ушли. Чем ближе подходили наши, тем труднее было понять, почему никто до сих пор не заметил вагон. Два года немцы ходили мимо нас и ничего не замечали, и это было хорошо. Теперь так же ходили свои, и вынести это было куда труднее.

Через какое-то время я перестал следить за лямкой каждую секунду и поэтому не сразу увидел, как её конец дрогнул на краю ящика. Я выпрямился. Лямка замерла, снова сдвинулась и медленно поползла к коробу.

— Эрих, смотри. Кажется, нас нашли.

Я оказался у ящика, схватил ремень обеими руками и почувствовал слабое натяжение. Снаружи кто-то держал вагон. Человек потянул ещё раз, осторожно, словно проверял, привязано ли к игрушке что-нибудь. Я дважды дёрнул лямку на себя и замер.

Несколько секунд ничего не происходило. Потом снаружи ответили двумя такими же рывками.

Я засмеялся.

— Поняли. Там человек, Эрих. Они нас поняли!

Он приподнялся, опираясь левой рукой о стену. Я снова подал два коротких рывка, и ответ пришёл почти сразу. После этого вагон потянули наружу. Лямка медленно уходила в короб, а я всё держал её, хотя понимал, что надо отпустить. Снаружи потянули сильнее, и край ремня впился мне в ладони.

Эрих подполз ближе. Я ждал, что он станет показывать на короб или разжимать мне пальцы, но он только положил левую ладонь мне на плечо.

Я посмотрел на него и отпустил. Лямка скользнула по краю ящика, поднялась к отверстию и исчезла.

Я вернулся к Эриху. Сверху прошли люди, кто-то выругался у путей, заработал двигатель. Из короба не донеслось ни слова. Сначала я решил, что записку ещё читают, потом — что человек пошёл за кем-нибудь. Потом начали приходить мысли похуже: марля могла развязаться, записку могли не заметить, человек мог просто унести игрушку, не поняв, откуда она взялась. Я бы на его месте унёс.

— Нашли же. Значит, теперь должны сообразить, что с нами делать.

Эрих смотрел на меня.

— Не знаю я, почему так долго. Сам бы спросил, если бы мог.

Он чуть приподнял брови, потом поморщился и прижал ладонь к боку. Повязка снова намокала.

— Руку убери, дай посмотрю.

Кровь не лилась, но пятно медленно расползалось по бинту. Я подложил сверху чистую марлю. Эрих попробовал показать, как держать, но правая рука дрожала слишком сильно.

— Да помню я. Ты уже показал.

Несколько минут я придерживал марлю и смотрел ему в лицо. Глаза закрылись. Я посчитал несколько вдохов и только потом осторожно убрал руку.

Внутри короба что-то стукнуло. Стук повторился, ближе, и я понял, что по железу что-то катится. Я бросился к ящику и заглянул внутрь: в светлом прямоугольнике появилась белая крыша.

Вагон возвращался сам. Лямки при нём уже не было, за ним волочился один шнурок. Вагон ударился колёсами о первый шов, подпрыгнул, выровнялся и быстро пошёл вниз. Я едва успел подставить ладони.

Под марлей лежала моя записка. Я развернул её. Под «НАС ДВОЕ. ОДИН РАНЕН» и зачёркнутой «Ф» чужой рукой было написано крупно:

«ПОНЯЛИ. ЖДИТЕ».

Я прочитал один раз, потом ещё раз, медленнее. Повернуться к Эриху я не успел: из короба донёсся мужской голос.

— Эй, там, в подвале! Живые есть?

Я вскочил на ящик.

— Есть! Я здесь!

— Пацан, что ли? Ты там один?

— Нас двое!

— Двое так двое. Второй живой?

— Да, ранен в бок! Тяжело!

— В бок — это ничего, в бок жить можно. Лестница у вас где была, слева от продуха или справа?

Я посмотрел на завал и не сразу сообразил.

— Отсюда справа. А от вас не знаю.

— От нас, значит, слева. Потолок сыплется?

— Сыплется. Над балкой трещина, мы её уже трогали.

Наверху помолчали.

— Больше не трогайте. Сидите тихо и ничего там не трогайте. Слышишь? Ничего.

— Слышу.

— Ещё что есть? Вода у вас есть?

Эрих приподнялся на локте и слушал.

— Есть. Больше ничего.

— Понял, мы скоро. — Голос отдалился от продуха. — Гаврилов! Лом тащи и доски, тут пацан с раненым.

Я слез с ящика и повернулся к Эриху.

— Нашли. Теперь вытащат!

Он поднял глаза к потолку. Я сел рядом. За завалом послышался первый осторожный удар, а через несколько минут сверху кто-то сказал:

— Да стой ты, эту доску пока не трогай, сначала подопрём.

6. ЭРИК

Завал разбирали гораздо дольше, чем мне казалось возможным после того, как нас уже нашли. Сверху всё время переговаривались: один называл кирпичи, которые можно вынимать, другой предупреждал, где держится балка, третий, судя по голосу, ни в чём не разбирался, но советы давал громче всех. Иногда работа останавливалась совсем, и тогда было слышно, как снаружи двигают доски и что-то забивают. Раньше я бы уже кричал, почему они стоят. Теперь каждый раз вспоминал трещину, которая разошлась над головой после моего нажима.

Один раз кладка возле завала тихо просела, и в подвал хлынула пыль. Сверху крикнул тот же голос:

— Пацан! Ну чего? Живые там?

— Живые! Я цел, и он живой, только ему хуже!

— От завала подальше. Сейчас подопрём и дальше пойдём.

Эрих к тому времени дрожал всем телом. Он стискивал зубы, чтобы они не стучали, но получалось плохо. Я подложил ему под спину свёрнутую ткань и помог лечь удобнее. Глаза у него иногда открывались сами, иногда приходилось звать. По имени я теперь звал тихо, почти шёпотом, хотя за стуком наверху всё равно никто бы не разобрал. Один раз даже имя не помогло, и я сжал его плечо сильнее.

— Эрих, слышишь? Они уже здесь. Не вздумай сейчас. Не спи!

Глаза открылись. Несколько секунд он смотрел мутно, потом узнал меня.

— Вот так. Спать потом будешь.

Между кирпичами появилась светлая щель, и через неё сразу потянуло дымом, землёй и травой. Щель росла. Кирпичи вынимали по одному, передавали из рук в руки, сверху сыпалась земля, её отгребали. В отверстии показалась грязная рука, потом часть лица.

— О, малец, вижу тебя. Раненый где?

— У стены. Он почти не встаёт.

— Потерпите ещё. Проход закрепить надо.

Это «ещё» тянулось долго. Наконец отверстие расширили настолько, что внутрь боком протиснулся боец в гимнастёрке. Он первым делом глянул на потолок, потом на меня, потом увидел Эриха.

Автомат он вскинул сразу, я и рта открыть не успел.

— А ну руки, фриц!

Голос был тот же, что в продухе. Эрих поднял левую. Правая дёрнулась и осталась лежать на колене.

— Руки, я сказал!

— Он санитар! У него рука не поднимается! Он санитар!

Ствол он не опустил. Посмотрел на серую форму, на крест и только потом глянул в сторону стены, где лежали пистолет и магазин.

— Его ствол?

— Его. Он сам отодвинул. И магазин сам.

Боком, не сводя глаз с Эриха, он дошёл до стены. Пистолет сунул за ремень, магазин — в карман, и только тогда опустил автомат и повернулся ко мне.

— А раньше чё не сказал, что с фрицем тут кукуешь?

Я молчал. Он подождал. Эрих так и лежал с поднятой левой рукой и смотрел то на него, то на меня.

— Ладно. Потом разберёмся.

Он опустился возле Эриха, приложил пальцы к шее, отогнул край повязки и крикнул в пролом:

— Санитара сюда и вторые носилки! Пленный тяжёлый, бок кровит!

Эрих медленно опустил левую. Я услышал слово «пленный» и посмотрел на его правую руку: два пальца лежали всё так же неловко. За эти часы я привык к ним, как к его лицу, а теперь снова видел серые сапоги, ремень, форму.

— Тебя первым поднимем. Этого потом, на носилках.

— Вы его точно не оставите?

Боец посмотрел на меня дольше, чем нужно для ответа.

— Куда мы его оставим, раз уж вы тут спелись. Давай наверх, малец.

Возле Эриха уже встал на колени санитар и резал бинт. Я поднял вагон, взял под мышку ранец без лямок и полез наружу.

После подвала я долго не мог как следует открыть глаза и смотрел на всё сквозь ресницы. Меня держали под руки. Под ногами была нагретая солнцем земля. Первым я увидел куст у стены, весь серый от пыли.

Потом собралась станция. На путях горели вагоны; от одного остался железный остов, и сквозь него было видно небо. Человек с забинтованной головой сидел на шпале и ел хлеб. От нагретых шпал пахло креозотом, как до войны в любой жаркий день. За пакгаузом кто-то растянул гармошку, сыграл полтакта и бросил.

Мать я заметил, когда она была уже почти рядом. Она шла от санитарной машины, быстро оглядывая лица, потом увидела меня и остановилась. Подошла, посмотрела на лицо, на плечи, на руки и присела передо мной.

— Ногу покажи.

— Мам, я нормально на неё наступаю.

— Стой спокойно.

Она ощупала ногу выше повязки и провела пальцем по кромке пропоротой штанины.

— Ну что же ты у меня за балбес такой. Я же тебя окликнула.

Я промолчал.

— Кто перевязывал?

— Сначала Эрих. Потом я уже сам.

Мать подняла голову.

— Какой такой Эрих? Немец, что ли?

— Санитар.

Она встала и обняла меня.

До этой минуты я не плакал. Но стоило её ладони лечь мне на затылок, как оказалось, что больше не надо следить за чужим дыханием, слушать потолок и решать, что делать дальше. Я уткнулся ей в плечо.

Она отстранилась первой и взяла у меня из-под руки ранец.

— А лямки где?

— На вагон пошли.

Она раскрыла его, как раскрывала всё, что я приносил домой. Тетрадь, ложка, носки. Под носками лежала серая книжка с орлом на обложке. Мать вынула её и раскрыла на фотографии.

— Это что такое?

— Эриха. Документы. Их старшине надо отдать.

— Так, я отдам.

Она убрала книжку во внутренний карман жакета и застегнула пуговицу.

— А ну-ка ногу поверни боком.

Я повернул. Боец, который спускался к нам в подвал, стоял у пролома шагах в двадцати и сворачивал самокрутку. Табак у него сыпался мимо бумаги, и он начинал сначала.

Из пролома показались носилки: сначала сапоги, потом серые штанины. Эриха вынесли на свет и поставили на землю в нескольких шагах от нас. Без стены между нами он выглядел иначе. Лицо казалось старше, форма — заметнее, а красный крест на рукаве почему-то меньше.

Санитар опустился возле носилок и разрезал повязку.

— Опять пропитало. Марлю, живо.

— Пульс слабый.

— Вижу. Машину сюда.

Возле носилок остановился пожилой железнодорожник. Над бровью у него была повязка, засохшая кровь тянулась по щеке почти до подбородка. Он долго смотрел на Эриха.

— Немец?

— Пленный, — не поднимая головы, ответил санитар.

Железнодорожник не уходил. Я уже собирался сказать, что Эрих меня перевязал, что оттащил от балки. Железнодорожник стоял и смотрел, его никто не звал. Потом он сплюнул в сторону и пошёл к путям, прихрамывая.

Я так ничего и не сказал.

Мать видела, куда я смотрю.

— Он меня от балки оттащил, — сказал я ей.

— От какой ещё балки?

— Думал, если её немного поднять, доску можно вытащить.

Мать медленно выдохнула.

— Господи. Ладно, потом расскажешь.

Она перевела взгляд на носилки, долго смотрела на Эриха и спросила санитара:

— Пленных куда везут?

Санитар только пожал плечами.

Боец у пролома докурил и пошёл к нам. Я шагнул ему навстречу. Мне хотелось сказать про фотографию, про мальчика с рукой за спиной и девочку, которая смотрела мимо объектива, про половинку прищепки в кармане. Вслух я сказал только:

— Его Эрих зовут.

Боец посмотрел на носилки.

— Эрик, значится. Понятно.

Поправлять я не стал.

Эриха понесли к машине, и я пошёл следом. Мать шла рядом и не останавливала меня. В кузове уже лежали двое наших раненых: один забинтованный почти до глаз, другой сидел у кабины, придерживая плечо.

— Мне его куда ставить? — сказал шофёр. — Тут и так места нет.

— Этого сейчас везти надо. Вещмешки в кабину убери.

— А эти, значит, у меня ждать могут?

Санитар не ответил, полез в кузов и сам начал двигать вещи. Шофёр выругался и взялся помогать. Когда носилки подняли к борту, раненый с перевязанной головой увидел серую форму и несколько секунд смотрел.

— Ногу подбери, — сказал ему санитар. — Носилки не проходят.

Раненый молча подтянул ногу.

Я подошёл к борту.

— Эрих! Слышишь меня?

Он не повернул головы. Я позвал громче, и через несколько секунд глаза открылись, мутные, будто он всплывал откуда-то издалека. Эрих нашёл меня взглядом и держал его, пока я поднимал вагон повыше, чтобы он видел. Левая рука приподнялась над бортом, на большее её не хватило. Я уже поднял было два пальца, но передумал и просто помахал. Пальцы Эриха дрогнули в ответ, и рука опустилась.

Шофёр поднял борт.

— Куда его сейчас?

— На перевязочный. Там врач посмотрит.

— А потом?

Санитар уже смотрел на другого раненого.

— Не знаю, пацан. Фронт двигается. Там решат.

Грузовик тронулся. Я пошёл рядом, потом прибавил шаг; нога сразу заболела, но я шёл, пока машина объезжала воронку. Мать догнала меня и взяла за плечо.

— Хватит. Ногу раздерёшь.

— Я только посмотрю, куда они свернут.

Она отпустила. Грузовик прошёл между разбитыми вагонами, повернул за пакгауз и исчез, и над дорогой ещё какое-то время висела пыль.

— Потом можно будет узнать, где он?

— Попробуем.

— А если его дальше увезут?

Мать смотрела туда же, куда и я.

— Тогда будем спрашивать дальше.

Мать отвела меня в уцелевшую часть станционного здания. Туда собрали всех, кого пока некуда было деть. Сидели на скамьях, на полу, на подоконниках, пахло карболкой, мокрыми бинтами и чужим табаком, и дверь всё время хлопала.

На двери висела немецкая надпись. Старик-железнодорожник соскребал её ножом и придерживал дверь коленом, чтобы не хлопала. Работал он не торопясь. Буквы отходили плохо, и от «AUSGANG» пока осталось «AUSG».

Одна женщина держала на руках маленькую девочку. Сначала я решил, что это её ребёнок, но потом она спросила у вошедшего бойца, не нашли ли молодую женщину в синем платье. Девочка держалась обеими руками за большую пуговицу на чужой кофте.

Каждый раз, когда во дворе заводилась машина, я поворачивался к двери.

Лида сидела у окна. Чемодан остался при ней, только ручки теперь не было совсем, и кто-то перетянул его верёвкой крест-накрест. Увидев меня, она закрыла рот ладонью, потом подозвала.

— Иди сюда. Дай на тебя посмотреть.

Она взяла меня за плечо, оглядела сверху донизу и задержалась на повязке.

— Сильно?

— Кирпичом задело. Ерунда.

— Вижу твою ерунду. — Она перевела взгляд на мать. — Там лестницу копать начали, да потолок пошёл, всех отогнали. Так мать твоя у санитаров все носилки перевернула.

— Лида, не начинай, — сказала мать.

Лида сразу кивнула.

— Да что уж теперь.

Она опустила руку на чемодан. Из-под крышки торчал угол мужской рубашки.

— Лида, а дом ваш цел? — спросил я осторожно.

Она ответила не сразу. Наклонилась и стала поправлять верёвку. Узел держал хорошо, но пальцы всё равно долго с ним возились.

— Нет теперь дома. Прямое попадание.

Лида затянула верёвку ещё сильнее. Про шкаф я не спросил.

Дядя Коля сидел у другого окна, вытянув больную ногу немного вбок, чтобы никто не задел. Обе руки лежали на коленях. Кружки не было.

— Дядь Коль, ваша кружка в подвале осталась. Я её видел после обвала. Возле стены, на боку.

— Ну и ладно. Ей там спокойнее.

Я сел рядом. Молчали долго.

— Жалко всё-таки?

Он провёл ладонью по колену.

— Кружку-то? Ту-то? Да ничего, другую найдём.

И отвернулся к окну. Через несколько минут я заметил, что он снова трёт большим пальцем одно и то же место на пустом колене.

У двери назвали фамилию. Женщина с чужой девочкой сразу подняла голову, хотя фамилия была не та. На двери к тому времени оставалось «AUS».

Я вернулся к матери и сел рядом. Вагон лежал у меня на коленях. Белая краска стала серой от пыли, на крыше остался след от марли, на боку появилась новая вмятина, и там, где краску содрало о короб, снова проступала старая зелень. Я перевернул его. Левое заднее колесо опять заедало: возле оси застрял кусочек угля.

Мать заметила, чем я занят.

— Оставь его до завтра.

— Там уголь возле оси. Я сейчас достану.

— Завтра достанешь.

Я попробовал подцепить уголь ногтем.

— Оно ещё при отце всё время заедало. Он ось снимал, чистил, что-то ножом подскабливал. Потом несколько дней ездило нормально и опять начинало.

Мать ничего не ответила. Я хотел рассказать, как отец ставил вагон на стол и толкал ладонью, проверяя, не уводит ли его в сторону, как сердился на колесо, которое сам же сделал. Но мать тогда стояла рядом.

Уголёк наконец поддался и выпал мне на ладонь. Я повернул колесо: сначала туго, потом легче, и оно сделало полный оборот. Я поставил вагон на скамью и толкнул. Он покатился ровно, не припадая на левую сторону, доехал до матери и упёрся ей в ладонь.

Мать посмотрела на вагон, потом на меня и осторожно толкнула его обратно.

Он поехал ко мне.

Колесо потом ещё не раз заедало. Записку я потерял в тот же день. Когда меня просили рассказать про подвал, я говорил, что написал в ней: «Раненый немец. Санитар. Нас двое». Говорил много лет, слово в слово, и никто ни разу не переспросил. Про документы я мать не спросил ни в тот вечер, ни после, а потом спрашивать стало не у кого. Запросы про отца она писала до пятьдесят третьего года. Про Эриха — не знаю. Я не спрашивал.
КОНТАКТЫ
По вопросам публикаций, экранизаций и сотрудничества:
  • nordin_75@list.ru
  • © 2026 Сергей Нурутдинов
    Все права защищены.